если она убьет тебя?
На этот раз Викинг просто улыбается. Его зубы слегка искривлены.
– Убьет меня? Я же не Портрет. Я человек. Это будет убийством.
– О, – говорю я. – Ну конечно. Значит, ты и дальше поплывешь в своей лодке.
– В лодке? – говорит он и морщится. – Да я даже плавать не умею. Чудной ты ребенок.
– Я не ребенок, – говорю я ему.
– Да, – говорит Викинг, серьезно глядя на меня. – Думаю, не ребенок.
Я смотрю ему вслед, а он, спускаясь, перепрыгивает через две ступеньки. Перед поворотом оглядывается.
– Это не было проверкой, – говорит он. – Мороженое.
– Тогда что это было?
Викинг качает головой.
– Не знаю. Толчок. Я хотел… я надеялся, что, возможно, это даст тебе шанс.
– Ты и с другими так делал. – Это не вопрос. Я думаю о его словах об убийстве и милосердии. – Ты сказал, что это эгоизм – давать волю чувствам. Ты лицемер.
Он задумывается и кивает.
– Ага, наверное, я лицемер.
Я возвращаюсь в квартиру. Художница так и сидит за роялем, но крышка инструмента опущена. Ее пальцы нервно отбивают ритм по полированной поверхности.
Мы смотрим друг на друга; я вижу, как в ней отражаются и моя усталость, и мой страх, и мое желание. Художница была права: любить вовсе не значит быть рыбой. Прощание занимает долгое время; прощаясь, мы смотрим и не смотрим мультики. Кто-то спрашивает, всё ли в порядке, и искренне хочет знать ответ. И ожидание оказывается длиннее, чем должно бы быть.
Не знаю точно, как все произошло. Может, я влюбилась в нее потому, что она была добра со мной. Не знаю, почему она ответила на мою любовь. Может, потому, что я была чистым холстом, когда мы встретились. Или потому, что из всех нас Художница единственная, кто приложил реальные усилия к тому, чтобы полюбить себя. Я спрашиваю себя, не нарциссизм ли это. Не знаю, важно ли мне это знать.
– Я бы все равно это сделала, – говорю я. У меня такое ощущение, будто я стою на краю крыши небоскреба, а подо мной открывается пропасть. Если она выдохнет чуть интенсивнее, я могу и упасть вниз.
– Знаю.
– Я не убила бы тебя. Не смогла бы.
– Знаю, – говорит Художница и встает, со скрежетом отодвигая табурет. Она раскрывает объятия.
Я с благодарностью падаю в них.
Глава 12. Повешенный
Человек подвешен вверх ногами, за щиколотку, и вокруг его головы нимб. Все еще живой, но терпящий страдания, он полностью отдается во власть мира и, поступая таким образом, обретает новую перспективу. Руки связаны у него за спиной, одна нога свободно болтается.
Когда мы наконец отстраняемся друг от друга, она гладит мою щеку.
– Он сжег мою папку, – говорю я. – Я не знаю, что делать.
– Она тебе больше не нужна.
Я не знаю, правда ли это, но все равно киваю.
Мы собираемся со всей возможной скоростью и берем как можно меньше вещей. Для меня все просто: карты Таро я убираю во внутренний карман и переодеваюсь в чистую рубашку. Папки нет, машина разбита, так что у меня нет другой собственности, кроме карт в кармане. Пока Художница складывает свои вещи, я забегаю в ванную.
На моих руках засохла кровь Викинга. Я мою их сделанным Художницей мылом и смотрю на себя в зеркало. С побелевшим глазом и в запачканной рубашке я больше не похожу на Лалабелль.
Я немножко скучаю по ней, ничего не могу с собой поделать.
Когда я выхожу, Художница с рюкзаком ждет меня у двери.
– Это всё? – спрашиваю я. – А как же картины? Керамика? А твоя вышивка? Тебе из этого ничего не нужно?
Она качает головой и пожимает плечами.
– Всего слишком много – выбрать трудно.
– И все же что-то ты должна взять, – настаиваю я. Сколько картин мы можем унести с собой? Мысль о том, чтобы оставить все это здесь, раздражает меня.
– Всё в порядке, честное слово, – говорит она и добавляет: – К тому же они не очень хорошие.
Я резко втягиваю в себя воздух. До настоящего момента я сомневалась в том, что она это понимает.
– Они хорошие, – упрямо говорю я и вдруг, к своему удивлению, обнаруживаю, что это не ложь. – Они все хорошие.
– У меня нет таланта, – мягко говорит Художница. – Все нормально. Я никогда не считала себя художником.
Я воспринимаю это почти как упрек в свой адрес. Чувствую, как начинают пылать щеки.
– Кому какое дело до таланта? – говорю я. – А как насчет поэзии? Ты можешь взять с собой блокнот.
У нее на скулах играют желваки, и я понимаю, что она ищет аргумент. Я готовлюсь настаивать, но Художница говорит:
– Это наша первая ссора. Ты понимаешь это?
Я задумываюсь, потом улыбаюсь, испытывая легкое головокружение.
– Ага. Это точно.
В конечном итоге она позволяет мне взять вязаный плед, под которым я спала в первую ночь. Я тщательно складываю его и убираю в свою сумку.
Снаружи очень темно. Я обращаю внимание на то, что сейчас на этой обсаженной деревьями улице все птицы молчат. Я иду вслед за ней по переулку мимо ржавой пожарной лестницы к украшенной граффити парковке, где пахнет мочой и плесенью. В одном углу притулилась битая маленькая трехдверная машинка. Кто-то на пассажирском стекле написал на ней «Помой меня», однако даже под толстым слоем пыли я вижу, что цвет белый.
– Твоя? – спрашиваю я, и Художница лучится гордостью.
– Моя. «Ниссан Сентра Купе». Тысяча девятьсот восемьдесят пятого года.
– С ручным управлением?
– Когда работает.
Груда железа, думаю я, но все равно с радостью забираюсь в салон и захлопываю за собой дверцу. На заднем сиденье разбросаны подушки, с зеркала заднего вида свисает пара пушистых кубиков. У машины нет дисплея, поэтому я не знаю,